Освободив раскольников от столкновений с духовенством, принудив их к образованию и штрафами за ослушание и тем, что безграмотный не мог бы быть приписан в мещане… остается приучить их к гражданской жизни и к гражданской ответственности. Обязанности условливаются только правами. Кто не имеет права, не имеет и обязанности.
Негласные постановления существуют… Почему же не сделать их гласными, когда все их знают?»
——
Приведенные отрывки не будут лишними. Впереди мы встретим бумагу другого члена лифляндской администрации, держащегося несколько иных воззрений на раскол. Я не намерен подвергать ту бумагу критическому разбору, но имею основание желать, чтобы лицо, прочитавшее мои выдержки из донесений графа Сологуба, удержало их в своей памяти, пока его внимание будет остановлено совершенно противоположными мнениями.
По моему крайнему разумению, все вышеизложенное может служить достаточным подкреплением моего мнения, что «отвращение к церкви и церковникам-никонианам» внушалось и ныне внушается раскольникам не в школах и не учителями вроде добродушного старичка Желтого или простого шкловского мещанина Дорофея Дмитриева Емельянова. Я имел честь оговориться, что не хочу, да и не могу оспаривать автора «Истории Преображенского кладбища», по словам которого, в ковылинской школе в Москве «детям внушалось отвращение к церкви и церковникам-никонианам». Не хочу даже пользоваться общими многим придирками к происхождению и нынешнему положению автора, но не поручусь за основательность его сказания, а сам, по своему уму-разуму и совести, решительно отвергаю возможность приписывать религиозный фанатизм раскольников влиянию школ и в этом влиянии искать корень презрения раскольников к духовенству господствующей церкви, опирающейся на мирскую власть и присоединяющей в свое лоно при содействии квартальных надзирателей. Еще раз повторяю: это плоды принудительной системы правительства и корыстолюбивой ревности духовенства; а школы здесь решительно ни при чем.
Так исчезла рижская гребенщиковская школа, оставив на своем месте описанную мною «мерзость запустения».
А между тем шли годы, сменялись общественные деятели, изменился характер правления и изменились обстоятельства.
С восшествием на престол императора Александра II и первым мерцанием обличительной гласности раскольники завидели вдалеке брезжущую зорьку, обещавшую конец долгой осенней ночи, в течение которой они спали, давимые тяжелым кошмаром. Смутны и неопределенны, но теплы и смелы были их надежды на молодого государя. Они начали помышлять о возвращении многих отнятых у них гражданских прав и, между прочим, права иметь школы. Смелее всех в этих надеждах были раскольники Остзейского края, и в особенности рижцы, которые, несмотря на все вышеизложенное, все-таки были самостоятельнее всех других русских раскольников. Ожидая пока, что будет, рижане порешили, что уж, во всяком случае, прежние преследования прекратились и можно кое-что предпринимать потихоньку к своему благоустроению. Попытались отнестись к начальству с одним, с другим, — на все отвечают не в прежнем тоне. Стали еще более верить в царя; стали еще смелее в просьбах, а в некоторых вопросах, где боялись столкнуться с духовенством, пошли вперед сами, без всяких разрешений, так называемым «законопротивным образом». В этот период на одной рижской раскольнице женился раскольник же из Вилькомира, митавский 2-й гильдии купец Григорий Семенов Ломоносов, человек прямой, резкий, тершийся по делам с разными властями и имеющий большое состояние. Ломоносов начал свое общественное служение в Риге чем обыкновенно заявляют себя раскольники: приношениями в больницу, богадельную и моленную. Может быть, что Ломоносов и ограничился бы этого рода деятельностью. Но случай свел его со здешним довольно еще молодым купцом Захаром Лазаревичем Беляевым, самым горячим слугою общественных интересов и неустанным врагом всякой лжи и всякого невежества. Он воспитывался в уничтоженной гребенщиковской школе, был мальчиком в трактире, потом сидел за веру в казематах Динамюнде, а теперь имеет небольшой русский трактир, с которого и живет. Беляев — человек весьма светлый и довольно развитый, а всего более до крайности прямой и готовый хоть сто раз погибать за правду. Он очень любит читать произведения новой литературы и при всей ограниченности своего состояния, едва ли превышающего десять тысяч рублей, выписывает пять русских журналов и несколько газет. Все это Беляев перечитывает с большим вниманием и замечательным критическим тактом. Влечение к знаниям у него доходит до страсти, и потому нестерпимое однообразие раскольничьих «цветничков» и очевидная нелепость большинства толстых книг его возмущают. Он не только сам давно бросил эти книги, но, к великому соблазну многих, очень еще любит выставлять на посмеяние хорошо известные ему бредни толстокнижников. Беляева считают плохим «христианином» (в раскольничьем смысле этого слова), но глубоко уважают как лучшего и самого «крепкого» общественника. «Осатанел, — говорят, — Беляев, а мужик первый». За эту безмерную преданность Беляева общественным интересам ему скрепя сердце прощают не только его осатоновение, но и беспощадную обличительную прямоту, пробивающую людей до седьмого пота. Познакомившись с Беляевым, Ломоносов завел на Московском форштате секретную школу и содержит ее до сих пор вместе с Беляевым. Это и есть та школа, о которой прослышали здешние поморцы и по образцу которой они желают устроить школы у себя. Мне не было основательных причин добиваться, как велико денежное участие Беляева в содержании этой секретной школы, но полагаю, что оно ничтожно: ее инициатива, кажется, более принадлежит Беляеву, чем Ломоносову. Ниже мы будем иметь случай подробно говорить об этой школе и о том, насколько она заслуживает внимания и подражания.